Одно за одним
А Шульц?.. А Генриетта?… Что было с ними? Они как будто ожили новою жизнью, и души их с новой силой вооружились против враждебной судьбы. Каждый вечер, когда Федоренко отправлялся к княгине поиграть или повертеться около ее виста, Генриетта отсылала свою горничную, дрожащею рукою отпирала дверь заднего крыльца – и Шульц с трепетом прокрадывался в ее уединенную комнату, и дверь за ними затворялась, и они оставались одни.
Но беседа их была чиста и безгрешна. Модный человек насмеялся бы вдоволь, глядя на них. Иногда они молчали оба; иногда Шульц рассказывал про свое детство, про старичка органиста своего незабвенного, иногда Генриетта припоминала и прежнюю жизнь свою, и первое знакомство с Шульцем, и посвящение свое в таинство музыки. Тогда Шульц садился у ног ее на скамейке и, глядя на нее с благоговением, сливал свой огненный взор с ее небесным взором. И в этом длинном, упоительном взгляде выражались и скорбь прошедшего, и счастье настоящего, и какое‑то неясное упование на лучшую, неизвестную участь.
С тех пор как они сблизились, они ничего не желали: жизнь для них остановилась, все было забыто, кроме счастья видеть друг друга.
А между тем в Петербурге пронесся слух, что княгиня Г*** занемогла весьма опасно и что на консилиуме уже приговорили ее к смерти…
А между тем Федоренко с некоторого времени был очень встревожен и потирал себе голову. Имение на имя жены было куплено; казалось, все ему удавалось; одно его беспокоило: беспрерывное превращение его калош – они то и дело что менялись в темном коридоре, где было его платье. И точно, это было очень странно: захочет ли он поутру в сырую погоду, например, идти погулять – вместо новых, прекрасных калош человек подает ему калоши испорченные и проколотые, а калоши, по‑видимому, сделаны для него; разбранит ли он человека и прикажет выбросить дрянь эту из окна, а на другое утро человек приносит ему калоши блестящие, светлые, чистые, во всей первобытной красоте… Это его мучило; он сделался подозрителен.
Однажды Шульц сидел у ног Генриетты и держал ее руку. Лицо его было светло.
– Генриетта! – говорил он. – Никакое земное чувство не должно помрачить нашу любовь. Ее начала поэзия и перенесла в небо. Но мне как‑то стало страшно: быть может, нам недолго оставаться вместе; а я не слыхал еще из уст ваших слов любви; я боюсь умереть, не имев этого утешения. Вы помните, когда мы были в Вене, вы мне обещали и сердце и руку вашу. Вот и кольцо, которым мы обручились. Но ни раза не выговорили вы священных слов, которых жаждет душа, ни раза вы не сказали еще мне: «Карл, я люблю тебя…»
Генриетта задумалась.
– Если б что‑нибудь земное, – сказала она, – вкралось между нами, вы никогда бы не узнали порога моей комнаты. Я достойна была понять вас, потому что я поняла вас. Но с нашей любовью… слова любви несовместны.
Они замолчали и взглянули друг на друга.
В эту минуту дверь настежь отворилась, и две калоши, влетев в комнату, с шумом ударились об пол. В дверях стоял Федоренко, багровый от гнева. Шульц вскочил с своего места. Генриетта закрыла лицо руками.
Федоренко злобно улыбнулся и подошел к музыканту.
– У каждого своя фантазия, – сказал он. – Вы не любите, чтоб нюхали из вашей табакерки табак, я не люблю, чтоб носили мои калоши, – слышите?.. Вы любите давать какие‑то скверные концерты и ходить к чужим женам, а я люблю выпроваживать нахалов в окно – слышите ли?
– Стойте! – закричал Шульц. – Если дорожите жизнью!..
Генриетта бросилась между ними.
– Бррр… Дуэли, пистолеты – слуга покорный! Я с такими вертопрахами разведываюсь иначе. Дворника да кучера – вот вам и дуэль. Вон отсюда!
– Послушайте! – сказал задыхающимся голосом Шульц. – Выслушайте меня. Клянусь вам памятью моей матери, клянусь всем, что есть святого в мире, что жена ваша непорочна.
– Бррр… Знаем мы эти шутки, господин музыкант! Мне сорок осьмой год. Старого воробья не надуешь!
Генриетта с гордостью взглянула на мужа и обратилась к Шульцу.
– Карл! – сказала она тихо и торжественно. – Я люблю тебя!
Слезы брызнули из глаз Шульца.
– Я люблю тебя, потому что ты не изменил себе, потому что ты душою был таким, каким быть должно: и прост и велик. Теперь мы больше не увидимся, но с чистою совестью я могу сказать тебе торжественно и свято перед этим человеком, которому меня продали: «Я люблю тебя!» Теперь, Карл, будь тверд: мы должны расстаться!
Она медленно приблизилась к Шульцу и коснулась чела его прощальным поцелуем. В голосе, в поступи Генриетты было что‑то столь величественное, что Федоренко был как бы пригвожден к своему месту и молча пыхтел от злобы и досады.
Лицо Шульца покрылось смертною бледностью. Он дико осмотрелся и выбежал из комнаты.
– Убирайся к черту, музыкант проклятый! – промычал Федоренко. – А вы, сударыня, не стыдно ли вам?.. И выбрать кого же, нищего музыканта, бродягу какого‑то безыменного? Вот если б князя N… Не хорошо бы, а все‑таки лучше.
– Я любила Шульца еще в Вене. Я говорила вам это перед нашей свадьбой.
– А‑а‑а! Так вот он, голубчик! Стыдно вам, сударыня! Полно вам с музыкантами тарабарить. В деревню, в деревню!
Дверь опять растворилась. Вбежал слуга в смущении с важным известием:
– Княгиня изволила скончаться!
«Вот те на! – подумал Федоренко. – Час от часу не легче! Одно за одним! Кто бы мог ожидать – а?.. Княгиня приказала долго жить. Теперь что в ней? Теперь, пожалуй, порастревожат кое‑какие старые делишки – походатайствовать некому! Теперь того и гляди, чтоб навострить лыжи да убраться поскорее восвояси…»
– Сударыня! – сказал он громко. – После того, что я видел, мне бы должно было прогнать вас без обиняков, тем более что теперь ваша княгиня… что в ней? Да дело в том, что бес меня подстрекнул купить на ваше имя имение. Теперь я с вами связан, а вы со мною. Хотите не хотите, а вы со мною будете жить. Я заставлю вас жить со мною – слышите? Извольте укладываться: вы со мною едете в новую деревню, в Малороссию. Впрочем, не бойтесь: там народ музыкальный, можно набрать там хоть целый оркестр.
Генриетта не отвечала ни слова: она лежала в обмороке.